Николаевская Россия

ГЛАВА XIX

В Клину меня ожидал новый невольный привал и все по той же причине: регулярно каждые двадцать миль что-нибудь ломается. Положительно мой русский знакомый оказался пророком!

Бывают минуты, когда, не обращая внимания на мои протесты и упорное повторение русского «тише», ямщики пускают лошадей во весь опор. Тогда, убедившись в тщетности попыток их урезонить, я умолкаю и закрываю глаза, чтобы избежать головокружения. Впрочем, до сих пор мне не попалось еще ни одного неумелого возницы, а многие отличались поразительной ловкостью и искусством. Интересно, что самыми искусными коневодами оказались старики и дети, хотя должен сознаться, что, когда я в первый раз увидел в этой роли мальчугана лет десяти, сердце мое сжалось, и я запротестовал. Но фельдъегерь меня успокоил и, решив, что он в конце концов подвергается одинаковому со мной риску, я покорился своей участи. Исключительная сноровка, нужно сознаться, необходима русскому ямщику, чтобы при такой быстроте езды лавировать между загромождающими дорогу бесчисленными повозками.

Нет ничего оригинальнее повозок, людей и животных, встречающихся на дорогах этой страны. Я нигде не видел ничего похожего. У русского народа безусловно есть природная грация, естественное чутье изящного, благодаря которому все, к чему он прикасается, приобретает поневоле живописный вид. Заставьте людей менее тонкой породы пользоваться жилищами, одеждами и утварью русских - и все эти вещи покажутся вам попросту чудовищными. А здесь я их нахожу странными, необычайными, но не лишенными своеобразной красоты, достойной карандаша художника. Заставьте русского носить одежду парижского рабочего - и он сделает из нее нечто приятное для глаза. Жизнь этого народа полна интереса, если не для него самого, то для наблюдателя со стороны. Контраст между слепым повиновением «властям предержащим» прикованного к земле населения и энергичной и неустанной борьбой того же самого населения со скудной природой и смертоносным климатом, является неисчерпаемым источником оригинальнейших картин и глубоких размышлений.

Тишина царствует на всех праздниках русских крестьян. Они много пьют, говорят мало, кричат еще меньше и либо молчат, либо поют хором, то есть тянут меланхоличную мелодию. Национальные песни русских отличаются грустью и унынием. Любимое развлечение русских крестьян - качели, что вполне согласуется с их врожденной ловкостью. Проезжая в воскресенье через многолюдные деревни, я наблюдал, как на одних качелях стояло от четырех до восьми девушек, а на других такое же количество молодых людей, лицом к первым. Те и другие раскачивались едва-едва, почти неприметно для глаза. Такая немая игра продолжается долго, и у меня никогда не хватало терпения дождаться конца. Однако это томное времяпрепровождение лишь нечто вроде интермедии, происходящей в антракте между настоящими «качелями». Последние - удовольствие чрезвычайно смелое и даже пугающее зрителя. Достаточно сказать, что столбы, на которых подвешены качели, достигают иногда двадцати футов высоты. И вот, представьте себе двух молодых людей, раскачивающихся изо всей силы, так, что кажется, качели вот-вот опишут полный круг! Положительно непонятно, как можно при таких условиях сохранить равновесие. В этих упражнениях русские обнаруживают много ловкости, грации и смелости.

Во многих селах любовался я такими играми и, наконец, увидел несколько женских лиц совершенной красоты. Краска проступает у них сквозь кожу, отличающуюся прозрачностью и необыкновенной нежностью. Прибавьте к этому зубы ослепительной белизны и - большая редкость - прелестные, поистине античные линии рта. Но глаза, по большей части голубые, имеют монгольский разрез и, как всегда у славян, смотрят плутовато и беспокойно. Не знаю, может быть, виноват в этом наряд, может быть, это игра природы, но красивые лица реже встречаются у женщин, чем у мужчин.

Русский крестьянин трудолюбив и умеет выпутаться из затруднений во всех случаях жизни. Он не выходит из дому без топора - инструмента, неоценимого в искусных руках жителя страны, в которой лес еще не стал редкостью. С русским слугою вы можете смело заблудиться в лесу. В несколько часов к вашим услугам будет шалаш, где вы с большим комфортом и уж, конечно, в более опрятной обстановке проведете ночь, чем в любой деревне.

На каждом перегоне мои ямщики, по крайней мере, раз двадцать крестились, проезжая мимо часовен, и столь же усиленно раскланивались со всеми встречными возницами, а их было немало. И выполнив столь пунктуально эти формальности, искусные, богобоязненные и вежливые плуты неизменно похищали у нас что-либо. Каждый раз мы не досчитывались то кожаного мешка, то ремня, то чехла от чемодана, то, наконец, свечки, гвоздя или винтика. Словом, ямщик никогда не возвращался домой с пустыми руками.

Как этот народ ни жаден до денег, но не смеет жаловаться, когда его обсчитывают. От этого часто приходилось терпеть моим ямщикам, потому что фельдъегерь, которому я вручил при отъезде нужную сумму для расчетов с ними, регулярно удерживал часть прогонных денег в свою пользу. Заметив его плутовство, я начал из своего кармана возмещать убытки несчастному ямщику. И можете себе представить: пройдоха фельдъегерь, убедившись, в свою очередь, в моем великодушии (так он назвал мое чувство справедливости), имел дерзость мне заявить, что он слагает с себя ответственность за мою особу в том случае, если я не перестану нарушать его законный авторитет своими действиями.

Впрочем, можно ли удивляться отсутствию нравственного чувства у простого народа в стране, где знать смотрит на самые элементарные правила честности, как на законы, годные для плебеев, но не касающиеся людей голубой крови? Не подумайте, что я преувеличиваю: это горькая правда. Отвратительной аристократической спесью, диаметрально противоположной истинной чести, проникнуто большинство самых влиятельных дворянских родов в России. Недавно одна знатная дама сделала мне очень ценное, но невольное признание. Ее слова меня настолько поразили, что я ручаюсь за буквальную их передачу. Выраженные моею собеседницею чувства довольно широко распространены здесь среди мужчин, но редко встречаются у женщин, сохранивших лучше, чем их мужья и братья, традиционные, истинно благородные понятия.

- Мы не можем составить себе ясное представление о ваших порядках, - сказала она. - Меня уверяют, будто у вас могут посадить в тюрьму знатнейшую особу за долг в двести франков. Это возмутительно! Видите ли, вот в чем разница между Россией и Францией: у нас не найдется ни одного купца, ни одного поставщика, который осмелился бы отказать нам в кредите на неограниченный срок. С вашими аристократическими воззрениями, - прибавила она, - вы, вероятно, гораздо лучше чувствуете себя в России. У французов старого режима с нами гораздо больше точек соприкосновения, чем с любыми другими н родами Европы.

Не могу вам передать, какое мне понадобилось самообладание, чтобы громко не запротестовать против мнимого единомыслия, которым гордилась моя собеседница. Все же, несмотря на вынужденную сдержанность, я не мог отказать себе в удовольствии заметить, что человек, считающийся у нас ультрароялистом, сошел бы в Петербурге за самого отъявленного либерала. В заключение я сказал: «Если вы меня уверяете, что среди вас есть господа, не считающие нужным оплачивать свои долги, то я не могу поверить вам на слово».

- И совершенно напрасно. Многие из нас обладают несметными богатствами, но они разорились бы в пух и прах, если бы вздумали как-нибудь расплатиться со всеми своими кредиторами.

Вначале такие утверждения казались мне бахвальством дурного тона или даже ловушками, расставленными моей доверчивости. Но собранные впоследствии сведения убедили меня в их справедливости.

Меня уверяют также, что нравственное чувство почти не развито у русских крестьян. Они будто бы почти не имеют понятия о семейных обязанностях. И мои личные впечатления чуть ли не каждый день подтверждают это. Один большой барин рассказал мне, что принадлежащий ему крепостной, хорошо знающий какое-то ремесло, отправился с его разрешения в Петербург на заработки. Спустя два года крестьянин получил на несколько недель отпуск, который он пожелал провести в деревне, где жила его жена. В назначенный день он возвращается в Петербург.

- Ну, ты доволен, что повидался с семьей?- спрашивает его барин.

- Очень доволен, ваше сиятельство, - наивно отвечает крепостной, - жена мне двух ребят принесла. Хорошо, теперь в семье больше народу стало.

Несчастные люди! У них нет ничего своего - ни дома, ни детей, ни жены. Даже их сердце им не принадлежит - они не ревнивы. Да и кого им ревновать? Ведь любовь для них не больше, чем случайность. И такова жизнь самых счастливых людей в России - то есть рабов! Я часто слышал, как им завидуют вельможи, и, может быть, не без основания.

- У них нет никаких забот, - говорили мне, - все заботы о них и об их семьях лежат на нас. (Один бог знает, во что превращаются эти заботы, когда крепостной становится старым и, следовательно, беспомощным.) Ведь они и их дети обеспечены всем необходимым и поэтому во сто раз менее достойны сожаления, чем ваши свободные крестьяне!

Я молча выслушивал эти панегирики рабству, но про себя думал: правда, у них нет забот, но нет и собственности - и, значит, нет ни привязанности, ни счастья, ни морального чувства, нет ничего, что бы компенсировало материальные невзгоды жизни, ибо только частная собственность делает человека существом общественным, только она одна является основой семьи. Зло - всегда зло, скажут мне. Человек, ворующий в Москве, такой же вор, как и мошенник, занимающийся этим делом в Париже. Но это я и оспариваю. Нравственность каждого индивида зависит в значительной степени от общего воспитания, получаемого данным народом. Отсюда вытекает, что провидением установлена страшная и таинственная круговая порука между правительством и управляемыми и, что как в хорошем, так и в дурном, в истории обществ бывают моменты, когда над государством совершается суд и выносится приговор, как над отдельным человеком. Добродетели, пороки и преступления - понятия относительные и в применении к рабам и свободным имеют разное значение. Поэтому, когда я изучаю русский народ, я могу констатировать как факт, не влекущий за собой того осуждения, которое он вызвал бы в наших условиях, что в общем у этого народа нет гордости, благородства и тонкости чувства и что эти качества заменяются у него терпением и лукавством.

«Русский народ добр и кроток!» - кричат одни. На это я отвечаю: «Я не вижу в том особого достоинства, а лишь привычку к подчинению». Другие мне говорят: «Русский народ кроток лишь потому, что он не смеет обнаружить свои истинные чувства. В глубине души он суеверен и жесток». - «Бедный народ! - отвечаю я им. - Он получил такое дурное воспитание».

Чем больше я живу в России, тем яснее вижу, как заразительно презрение к слабым. Это чувство кажется здесь столь естественным, что те, кто его больше всех осуждают, начинают в конце концов сами его разделять. В России быстрая езда превращается в страсть, которая служит предлогом к совершению всякого рода бесчеловечных поступков. Мой фельдъегерь эту страсть разделяет в полной мере и заражает ею меня. Поэтому я часто становлюсь невольным сообщником его жестокостей. Например, он выходит из себя, когда ямщик слезает с козел, чтобы поправить упряжь, или когда он останавливается в пути по иным причинам.

Вчера, в начале перегона, фельдъегерь несколько раз угрожал побоями мальчишке, правившему нашими лошадьми, за аналогичные проступки, и я разделял нетерпение и гнев моего «охранителя». Вдруг из ближайшей конюшни выбежал жеребенок, всего нескольких дней от роду, и, приняв, очевидно, одну из наших кобыл за свою мать, с жалобным ржаньем поскакал за коляской. Молодой ямщик, уже виновный в проволочке, хотел было остановиться, чтобы помочь жеребенку, которого каждую секунду грозил изувечить наш экипаж. Но фельдъегерь грозно приказывает ехать дальше, и ямщик, как подобает русскому, беспрекословно повинуется и продолжает гнать лошадей. Я подтверждаю суровое распоряжение фельдъегеря. Надо поддерживать авторитет власти, говорю я себе, даже тогда, когда она не права. Мой курьер не отличается особым рвением: если я его обескуражу, он махнет на все рукой и из помощника превратится в беспомощную обузу. Кроме того, здесь в обычае ездить быстро, я не могу проявлять меньше нетерпения, чем другие путешественники. Не спешить - это значит терять свое достоинство. Чтобы иметь все в этой стране, нужно торопиться. Пока я успокаивал себя подобными рассуждениями, наступила ночь.

Конечно, я должен был бы вмешаться и прекратить мучения жеребенка и мальчугана. Один ржал изо всей силы, другой безмолвно утирал слезы кулаком, страдая за своего любимца. А я равнодушно молчал при виде этой двойной пытки. Она продолжалась долго, потому что перегон был большой.

Только прибыв на следующую станцию наш раб, то есть несчастный ямщик, освободившись, наконец, от ярма железной дисциплины, созвал все село на спасение жеребенка. Накинув недоуздок, его подвели к его приемной матери, но у бедняги уже не было сил сосать. Одни говорили, что он оправится, другие, что он надорвался и издохнет. (Я уже начал понимать отдельные слова.) Услышав этот приговор, молодой ямщик, представив себе, очевидно, участь, ожидающую того, кому был поручен надзор за жеребятами, лишился, казалось, языка от ужаса, точно чувствуя на себе удары, предназначенные незадачливому товарищу. Никогда я не видел на лице у детей выражения такого безысходного отчаяния. Но из уст его не вырвалось ни одной жалобы, ни одного упрека жестокому фельдъегерю. А тот, не обращая ни малейшего внимания ни на жеребенка, ни на бедного мальчугана, со степенным видом занялся своими обязанностями, связанными со столько важным делом, как перемена лошадей.

Должен сказать, что в тот момент, когда мы выехали со станции и навсегда покинули беднягу ямщика с его жеребенком я не чувствовал никаких угрызений совести. Они пришли позднее, когда я стал размышлять над этим происшествием. Отсюда можно заключить, как быстро портится человек, вдыхая отравленный деспотизмом воздух. Да что я говорю! В России деспотизм - на троне, но тирания - везде. И я, француз, считающий себя добрым по природе человеком, кичащийся своей древней культурой, я при первой возможности совершить акт произвола поддаюсь искушению и проявляю отвратительную жестокость. Парижанин вел себя, как варвар!

Я не спал всю ночь. Вереницы неясных, смутных мыслей медленно тянулась в моем усталом мозгу. Бег уносивших меня лошадей был, казалось, гораздо быстрее, чем работа притуплённого сознания: у тела выросли крылья, мысль налилась свинцом. Степи, болота с чахлыми сосенками и уродливыми березками, деревни, города проносились у меня перед глазами, как фантастические, нереальные образы, и я не мог отдать себе отчета в том, что привело меня сюда, почему я должен присутствовать при этом движущемся зрелище, где смена впечатлений так стремительна, что дух не поспевает за телом. Эти странные сны наяву сопровождались монотонными песнями моих ямщиков. Русский народ, говорят, очень музыкален, но до сих пор я еще ничего достойного внимания не слышал, а певучая беседа, которую вел в ту ночь кучер со своими лошадьми, звучала похоронно: речитатив без ритма, жалобные звуки, которыми человек поверял свои горести животному, единственному верному другу, хватали за душу и наполняли ее невыразимой грустью.

Копыта моих лошадей застучали по понтонному мосту. Мы переезжали реку с громким именем - Волга. На ее берегу в лунном сиянии вырисовывался город. Неизбежные римские фронтоны и оштукатуренные колоннады белели в неверном сумраке северной ночи. Дорога огибала город, показавшийся мне огромным. Это - Тверь, имя, вызывающее в памяти бесконечные семейные раздоры, наполнявшие историю России до татарского нашествия. Я слышу, как брат проклинает брата; раздаются воинственные клики; я присутствую при резне, Волга окрашивается кровью. Из глубины Азии появляются татарские орды, и кровь снова льется бесконечными потоками [102]. Но я, зачем я вмешался в эти толпы, жаждущие грабежа и убийства? Что мне делать в этой дикой, жестокой стране? Не лучше ли махнуть рукой на Москву, приказать ямщику повернуть лошадей и, пока еще не поздно, поспешить домой в Париж?

Покуда мои мысли принимали столь грустный и малодушный оборот, наступило утро. Я очнулся и заметил коварную шутку северной ночи: коляска моя оставалась открытой всю ночь, и вот моя одежда насквозь промокла от росы, волосы точно пропитались испариной и все вещи купались в воде. Глаза болели и словно подернулись пеленой. Я вспомнил одного князя, ослепшего в двадцать четыре часа после проведенной в открытом поле ночи. Это случилось в Польше под той же широтой... (Я едва не подвергся той же участи. Болезнь глаз усилилась во время моего пребывания в Москве и мучила меня еще долго. Только по возвращении с нижегородской ярмарки она перешла в хроническую офталмию, от которой я страдаю до сих пор).

Стоит посмотреть на то, как я прячу свои писания! Ведь даже самой невинной страницы было бы достаточно, чтобы отправить меня в Сибирь. Поэтому я тщательно запираюсь, когда пишу, и если фельдъегерь или кто-либо из почтовых служащих стучится в дверь, я сначала убираю бумаги и делаю вид, что занят чтением, а затем уже впускаю непрошеного посетителя. Этот листок я запрячу под подкладку шапки. Конечно, все эти предосторожности, я надеюсь, излишни, но все-таки лучше их принимать. Одно это дает понятие о русском правительстве.