Николаевская Россия

ГЛАВА XVI

В день петергофского праздника я спросил у военного министра, графа Чернышева [89], каким образом я мог бы получить разрешение на осмотр Шлиссельбургской крепости. Граф мне ответил: «Я сообщу о вашем желании его величеству». В тоне, которым это было сказано, звучала осторожность, смешанная с удивлением. Ответ показался мне знаменательным. Очевидно, моя просьба, столько невинная в моих глазах, представлялась совсем иной министру. Желание осмотреть крепость, ставшую исторической с тех пор, как в ней был заточен и погиб в царствование императрицы Елизаветы Иван VI, было, конечно, неслыханной дерзостью [90]. Я понял, что нечаянно коснулся больного места, и замолчал.

Спустя несколько дней, готовясь к отъезду в Москву, я получил письмо от военного министра с сообщением, что мне разрешено осмотреть шлюзы Шлиссельбурга. Это было великолепно. Я хотел посетить государственную тюрьму, а мне милостиво разрешили познакомиться с чудом инженерного искусства. В конце письма граф Чернышев уведомлял, что главный директор путей сообщения империи получил приказание снабдить меня всеми удобствами для предстоящей поездки.

Всеми удобствами... Великий боже! Какие неприятности навлекло на меня любопытство. И какой жестокий урок скромности я получил под видом исключительной любезности. Не воспользоваться разрешением в то время, как по всему пути посланы приказы о моей скромной персоне, значило бы подвергнуться упрекам в неблагодарности. Но, с другой стороны, изучать шлюзы со свойственной русским добросовестностью и не увидеть даже уголком глаз Шлиссельбурга, значило добровольно идти в ловушку и погубить целый день - потеря серьезная, ибо приближалась осень, а мне предстояло еще многое осмотреть в России, где я отнюдь не собирался зимовать.

Итак, здесь до сих пор нельзя касаться некоторых печальных событий времен Елизаветы Петровны, так как они набрасывают тень на законность власти нынешнего государя. Поэтому моя просьба восходит на благовоззрение императора. Тот не хочет не удовлетворить ее, ни прямо отвергнуть. Он смягчает мою бестактность и разрешает осмотр инженерных сооружений, о которых я и не помышлял. От императора это дозволение идет к министру, от министра к главному директору, от директора к главному инженеру и т. д., и т. д., пока, наконец, не доходит до некоего унтер-офицера, который должен меня сопровождать, служить мне проводником и отвечать за мою безопасность во время всего путешествия, - «милость», несколько смахивающая на янычаров, коих иногда приставляют к иностранцам в Турции. Во всяком случае, этот знак внимания был скорее явным доказательством недоверия, и я чувствовал себя не слишком польщенным.

Пришлось отправиться к генерал-адъютанту, главному директору путей сообщения и проч. и проч., дабы испросить осуществления высочайшего приказания.

Директор не принимал или не был на месте. Меня просят пожаловать завтра. Не желая терять еще один день, я настаиваю. Меня просят зайти вечером. Я так и делаю, и мне, наконец, удается проникнуть к этой важной персоне. Сановник принимает меня чрезвычайно любезно и через четверть часа я удаляюсь, снабженный предписанием на имя инженера Шлиссельбурга, но, заметьте, не на имя коменданта крепости. Провожая меня до передней, он обещает, что унтер-офицер будет завтра в четыре часа утра у дверей моей квартиры.

Ночь я провел без сна. Меня мучила мысль, которая вам покажется дикой, - мысль о том, что мой охранник может превратиться в моего тюремщика. А вдруг этот самый унтер-офицер по выезде из Петербурга предъявит мне приказ о ссылке в Сибирь, где мне суждено будет поплатиться за свое неуместное любопытство? Что тогда делать, что предпринять? Конечно, сперва надо будет подчиниться, а затем, по приезде в Тобольск - если только я туда доеду, - я заявлю протест. Изысканная вежливость меня ничуть не успокаивает, скорей напротив, ибо я хорошо помню, как ласково обошелся Александр с министром, который по выходе из кабинета царя был схвачен фельдъегерем и по высочайшему повелению прямо из дворца отправлен в Сибирь, причем ему не позволили даже заехать домой [91]. И целый ряд подобных примеров приходил мне на память и терзал мое воображение.

Звание иностранца также не служит достаточной гарантией. Я вспоминал случай с Коцебу, которого в начале нынешнего столетия при аналогичных с моими обстоятельствах (мне мерещилось, что я уже на пути в Сибирь), отправили с фельдъегерем прямо из Петербурга в Тобольск. Правда, ссылка немецкого поэта длилась всего шесть недель, и в юности я смеялся над его ламентациями по этому поводу [92]. Но прошлой ночью я уже не смеялся, а от всего сердца оплакивал его участь. Дело ведь совсем не в продолжительности изгнания. Путешествие в тысяча восемьсот лье по ужасной дороге и в этом климате само по себе столь мучительно, что немногие могут его вынести. Легко нарисовать самочувствие несчастного иностранца, отторгнутого от друзей и родных и в течение шести недель обреченного думать, что окончит свою жизнь в безымянной и бесконечной пустыне, среди преступников и их тюремщиков. Такая перспектива хуже смерти и может довести до сумасшествия.

Конечно, наш посланник потребует моего возвращения, но шесть недель я буду чувствовать себя в вечной ссылке. И если, в конце концов, серьезно захотят от меня отделаться, то что им помешает распустить слух, будто я утонул в Ладожском озере? Ведь лодки опрокидываются ежедневно. Разве французский посланник сможет проверить этот слух? Ему скажут, что все поиски моего тела остались безуспешны. Он будет удовлетворен, честь нашей нации спасена, а я - на том свете.

Чем провинился Коцебу? Тем, что позволил себе писать, причем опасались, что мнения его не вполне благоприятны существующему в России порядку вещей. Кто поручится, что против меня нет таких же подозрений? Разве я тоже неодержим манией писать и думать? Сколько бы я ни уверял, что не собираюсь предать гласности свои впечатления, мне никто не верит, и чем больше я рассыпаюсь в похвалах всему, что мне показывают, тем, должно быть, подозрительней ко мне относятся. Кроме того, я как всякий иностранец окружен шпионами. Следовательно, знают, что я делаю записи и тщательно их прячу. Меня, быть может, ждет в лесу засада - на меня нападут, отберут мой портфель, с которым я не расстаюсь ни на минуту, и убьют меня как собаку.

Вот какие страхи осаждали меня всю ночь, и хотя поездка в Шлиссельбург прошла без инцидентов, мои страхи не кажутся мне совсем беспочвенными, и я не чувствую себя застрахованным от неприятных случайностей. Если я так долго остановился на своих опасениях, то только потому, что они характеризуют страну. Допустим даже, что они лишь бред моего расстроенного воображения; во всяком случае, такой бред невозможен нигде, кроме Петербурга или Марокко.

Итак, вчера в пять часов утра я выехал в коляске, запряженной четверкой лошадей - два коренника с пристяжными (цугом ездят здесь только по городу, а при поездках за город применяется этот античный способ запряжки). Мой фельдъегерь поместился на козлах рядом с кучером, и мы помчались по улицам Петербурга. Центральная часть города скоро осталась позади, мы понеслись мимо мануфактур, среди которых выделяется прекрасный стекольный завод, затем мимо огромных бумагопрядилен, принадлежащих, как и большинство других фабрик, англичанам.

Человека здесь оценивают по отношению к нему правительства. Поэтому присутствие фельдъегеря в моем экипаже производило магическое действие. Даже мой кучер, казалось, вдруг возгордился оказанным мне знаком высочайшего внимания и проникся ко мне почтением, доселе в нем незаметным. Столь же чудодейственно было влияние моего спутника на всех пешеходов, извозчиков и ломовиков, разлетавшихся во все стороны, как угри от остроги рыболова. Одним мановением руки фельдъегерь удалял с нашего пути все препятствия. И я с ужасом думал, что люди повиновались бы ему так же беспрекословно, получи он приказание не охранять, но арестовать меня. Недаром русский народ говорит: «Войти в Россию - ворота настежь раскрыты, выйти из нее - почти затворены».

Вид многих деревень на берегу Невы меня удивил. Они кажутся богатыми, и дома, выстроенные вдоль единственной улицы, довольно красивы и содержатся в порядке. Правда, при более внимательном взгляде оказывается, что построены они плохо и небрежно, а их украшения, похожие на деревянное кружево, в достаточной степени претенциозны.

Я заказал подставных лошадей в десяти лье от Петербурга. Свежая четверка в полной упряжи ожидала меня в одной из деревень. Пока меняли лошадей, я вошел в дом, род русской венты, и, таким образом, впервые переступил порог крестьянского жилища в России. Я очутился в обширных деревянных сенях, занимающих большую часть дома. Доски под ногами, над головой, доски со всех сторон... Несмотря на сквозняк, меня охватил характерный запах лука, кислой капусты и дубленой кожи. К сеням примыкала низкая и довольно тесная комната. Я вхожу и словно попадаю в каюту речного судна или, еще лучше, в деревянную бочку. Все - стены, потолок, пол, стол, скамьи - представляет собой набор досок различной длины и формы, весьма грубо обделанных. К запаху капусты присоединяется благоухание смолы. В этом почти лишенном света и воздуха помещении я замечаю старуху, разливающую чай четырем или пяти бородатым крестьянам в овчинных тулупах (несколько дней стоит довольно холодная погода, хотя сегодня только 1-е августа). Тулупам нельзя отказать в живописности, но пахнут они прескверно. На столе горит медью самовар и чайник. Чай, как всегда, отличный и умело приготовленный. Этот изысканный напиток, сервируемый в чуланах (я говорю «в чуланах», подбирая приличные выражения), напоминает мне шоколад у испанцев.

В России нечистоплотность бросается в глаза, но она заметнее в жилищах и одежде, чем у людей. Русские следят за собой и, хотя их бани кажутся нам отправительными, однако этот кипящий туман очищает и укрепляет тело. Поэтому часто встречаешь крестьян с чистыми волосами и бородой, чего нельзя сказать об их одежде. Теплое платье стоит дорого, и его поневоле приходится долго носить. Оно становится грязным раньше, чем успевает износиться. А комнаты, в которых прежде всего стараются оградить себя от холода, по необходимости реже проветриваются, чем жилища южных народов. В общем, северяне гораздо грязнее народностей, пользующихся благами теплого климата. Не надо забывать, что русские девять месяцев в году лишены очистительного действия воздуха.

Дорога от Петербурга до Шлиссельбурга плоха во многих местах. Встречаются то глубокие пески, то невылазная грязь, через которую в беспорядке переброшены доски. Под колесами экипажа они подпрыгивают и окатывают вас грязью. Но есть нечто похуже досок. Я говорю о бревнах, кое-как скрепленных и образующих род моста в болотистых участках дороги. К несчастью, все сооружение покоится на бездонной топи и ходит ходуном под тяжестью коляски. При той быстроте, с которой принято ездить в России, экипажи на таких дорогах скоро выходят из строя; люди ломают себе кости, рессоры лопаются, болты и заклепки вылетают. Поэтому средства передвижения волей-неволей упрощаются и в конце концов приобретают черты примитивной телеги.

По прибытии в Шлиссельбург, где меня ожидали, я был встречен инженером, управляющим шлюзами. Было холодно, пасмурно и ветрено. Мы остановились у деревянного, но комфортабельного дома инженера, и он лично ввел меня в гостиную, где предложил мне легкую закуску и, с явной супружеской гордостью, представил своей жене, молодой и красивой особе. Последняя сидела на кушетке и не поднялась мне навстречу. Она не произнесла ни слова, не зная французского языка, и почему-то не шевелилась, очевидно, смешивая полную неподвижность с совершенной вежливостью. Вероятно, она решила быть олицетворением гостеприимства в виде разодетого в пух и прах идола. Я молча ел и согревался. Она не сводила с меня глаз, ибо отвести их значило бы нарушить неподвижность статуи, роль которой она задалась целью играть. Мой хозяин дал мне возможность в полной мере насладиться этой любопытной восковой фигуркой и, казалось, был весьма польщен произведенным его впечатлением. Но, желая добросовестно выполнить свой долг, он в конце концов обратился ко мне со следующими словами:

- Вы должны меня извинить, но нам, пожалуй, пора идти, так как у нас мало времени для осмотра шлюзов, которые мне приказано показать вам во всех подробностях.

Я предвидел этот удар, но ничем не мог его отвратить и с покорностью дал себя водить от одного шлюза к другому, не переставая думать о темнице Ивана VI, к которой мне не позволяли приблизиться. Количество гранитных камер, огромных гранитных же щитов, запирающих шлюзы, и плит из того же материала, которыми выстлано дно гигантского канала, вряд ли может заинтересовать, да я бы и не мог удовлетворить подобное любопытство. Достаточно сказать, что за десять лет существования шлюзов не потребовалось никакого ремонта - поразительный пример прочности сооружения в таком убийственном климате. Действительно, не жалели усилий и денег для совершенства постройки, воспользовавшись всеми изобретениями современного инженерного искусства. Все это очень интересно знать, но довольно утомительно осматривать, в особенности под эгидой создателя шедевра, так как обилие деталей подавляет профана.

Решив, что я затратил на осмотр этих чудес достаточно времени и расточил достаточно похвал, я вернулся к первоначальной цели моего путешествия и, скрывая свои намерения, чтобы тем вернее их осуществить, выразил желание увидеть истоки Невы. Кажущаяся невинность моей просьбы не могла скрыть ее нескромности. Поэтому инженер ответил уклончиво:

- Исток Невы находится при выходе из Ладожского озера в конце канала, отделяющего озеро от острова, на котором стоит крепость.

Я это знал, но продолжал настаивать:

- Все-таки мне бы хотелось увидеть одну из природных достопримечательностей России.

- Ветер слишком силен, так что нельзя будет различить подводных бурунов в месте истечения невских вод из озера. Впрочем, я сделаю все возможное, чтобы удовлетворить ваше любопытство.

С этими словами инженер приказал подать красивую лодку с шестью гребцами, и мы отправились якобы к истоку Невы, а на самом деле к стенам крепости, доступ в которую мне до сих пор преграждали с величайшей вежливостью.

Шлиссельбургская крепость стоит на плоском острове, разделяющем реку на два рукава. В то же время он отделяет реку от озера, определяя линию, где смешиваются их воды. Мы обогнули крепость, чтобы как можно ближе подойти к истоку Невы, и вскоре очутились как раз над водоворотом, но волнение скрывало его от наших глаз. Поэтому мы сделали прогулку по озеру, затем вернулись, и так как ветер немного стих, то мы получили возможность разглядеть на большой глубине несколько струй пены. Это-то и был исток Невы.

Выразив подобающее восхищение видом Шлиссельбурга, основательно изучив при помощи бинокля место, где стояла батарея, которой Петр Великий бомбардировал шведскую твердыню, и расхвалив в достаточной степени все, что меня ничуть не интересовало, я произнес самым небрежным тоном:

- Давайте осмотрим крепость. Ее положение кажется мне очень живописным, - прибавил я довольно неудачно, ибо когда хитришь, никогда не следует пересаливать. Инженер бросил на меня испытующий взгляд, и я почувствовал, как математик превращается в дипломата.

- В крепости, сударь, нет ничего любопытного для иностранца.

- Все любопытно в такой интересной стране, как ваша.

- Но если комендант нас не ожидает, нас не впустят.

- Вы попросите у него разрешения показать крепость иностранцу. Кроме того, он вас, я думаю, ожидает.

Действительно, по просьбе инженера нас пустили немедленно. Очевидно, мой визит считался вероятным, и о нем были соответствующим образом предупреждены. Нас встретили с воинским церемониалом, провели сквозь сводчатые, довольно слабо охраняемые ворота, затем через поросший травою двор в... тюрьму?.. Увы, ничего подобного: в квартиру коменданта. Он не говорил ни слова по-французски, но, делая вид, что считает мое посещение актом вежливости со стороны иностранца, рассыпался в благодарностях, пользуясь в качестве переводчика инженером. Пришлось отвечать любезностями, беседовать с женой коменданта, владевшей французской речью немногим лучше мужа, пить шоколад, одним словом, заниматься чем угодно, только не осмотром темницы Ивана VI, ради чего я выносил всю скуку этого дня и пустился на столько хитростей. Положительно, вряд ли кто стремился так в сказочный замок, как я в эту темницу.

Наконец, когда истекло время, считающееся приличным для визита, я спросил у моего гида, нельзя ли осмотреть внутренность крепости. Комендант и инженер обменялись двумя-тремя словами и быстрыми взглядами, и мы вышли из комнаты.

В Шлиссельбургской крепости нет ничего, поражающего глаз. Внутри невысоких крепостных стен шведской эпохи нечто в роде двора с огородом, где разбросано несколько низеньких строений - церковь, дом коменданта, казарма и, наконец, темницы, замаскированные башнями, не возвышающимися над крепостными валами. Мирный вид этой государственной тюрьмы производит более страшное впечатление, чем зубцы, решетки, подъемные мосты и прочие театральные аксессуары средневековых замков. По выходе от коменданта мне показали «великолепные церковные предметы». Торжественно развернули четыре ризы, стоившие, как соблаговолил сообщить комендант, 30 тыс. рублей. Наскучив всеми этими кривляньями, я напрямик заговорил о могиле Ивана VI. В ответ на это мне показали брешь, пробитую в стене Петром I во время осады шведской крепости.

- Где могила Ивана VI?- повторил я, нимало не смущаясь.

На этот раз меня повели за церковь и указали на розовый куст: «Вот она».

Отсюда я заключил, что в России жертвы произвола могил не имеют.

- А где камера Ивана VI?- продолжал я с настойчивостью, казавшейся, вероятно, столь же странной моим собеседникам, как мне их умалчивания, колебания и увертки.

Инженер ответил вполголоса, что показать мне камеру Ивана VI невозможно, так как она находится в той части крепости, где в настоящее время помещаются государственные преступники.

Отговорка показалась мне законной, я был подготовлен к такому ответу, но что меня поразило, так это гнев коменданта. То ли он понимал по-французски лучше, чем говорил, то ли он хотел меня обмануть, притворяясь не понимающим нашего языка, то ли, наконец, он догадался, о чем идет речь, но он набросился на инженера с выговором за его нескромность, за которую, прибавил он, тот когда-нибудь жестоко поплатится. Последний, улучив момент, рассказал мне об этом нагоняе. Комендант, кроме того, весьма многозначительно предложил ему впредь воздержаться от разговоров о «государственных делах» с иностранцами, а также не водить их в государственную тюрьму [93].

Я почувствовал, что нужно отступить, признав себя побежденным, и отказаться от посещения камеры, где, выжив из ума, окончил свои дни несчастный наследник российского престола, потому что сочли более удобным сделать из него кретина, чем императора. Единодушие, с которым действовали все слуги русского правительства, от военного министра до коменданта крепости, их молчаливый сговор и упорство привели меня в ужас, и я почувствовал столь же непреодолимое желание поскорее уйти, сколь несколько минут до того стремился сюда проникнуть. Я испугался перспективы стать невольным обитателем этой юдоли тайных слез и страданий. И мне захотелось лишь одного - ходить, дышать, двигаться. Я забыл, что вся Россия - та же тюрьма, тем более страшная, что она велика и что так трудно достигнуть и перейти ее границы.

Русская крепость. Ужасные слова!.. С тех пор, как я побывал в ней и испытал на себе невозможность там даже говорить о том, что, естественно, интересует каждого иностранца, я понял, что за такой таинственностью скрывается, очевидно, глубочайшая бесчеловечность. Если бы мне откровенно ответили на вопросы, которые касались событий, покрытых столетней давностью, я меньше бы думал о том, что мне не удалось увидеть. Но все выдумки и хитросплетения, все детские уловки и отговорки доказывают как раз обратное тому, в чем вас желают убедить. Мне говорили, и я этому вполне верю, что в подводных темницах Кронштадта до сих пор томятся среди прочих государственных преступников несчастные, заточенные туда при Александре [94]. Ничто не может оправдать подобную жестокость! Если бы эти страдальцы вышли теперь из-под земли, они поднялись бы как мстящие призраки и привели бы в оцепенение самого деспота, а здание деспотизма было бы потрясено до основания. Все можно защищать красивыми фразами и убедительными доводами. Но что бы там ни говорили, режим, который нужно поддерживать подобными средствами, есть режим глубоко порочный.

Жертвы этой гнусной политики теряют образ и подобие человеческое. Забытые всеми, влачат они беспросветное существование и кончают сумасшествием. Они не помнят даже своего имени, и тюремщики грубо и безнаказанно издеваются над ними, ибо во тьме этих подземелий исчезают все следы справедливости. Даже преступления некоторых узников забываются, и никто не знает, за что они наказаны. Однако их все-таки не выпускают, потому что их некому передать, с одной стороны, и, с другой, предпочитают скрывать ошибку, обрекая людей на вечную тюрьму. Чудовищная боязнь «произвести дурное впечатление», оправдываемая соображениями высшей государственной мудрости! А нас уверяют на каждом шагу, что в России нет смертной казни! Как будто заживо похоронить человека - не то же, что убить его.

По возвращении из крепости меня ожидало новое испытание: званый обед с представителями среднего класса. Оказывается, инженер пригласил родственников жены и нескольких помещиков из окрестностей Шлиссельбурга. Буржуазия почти отсутствует в России, ее заменяет сословие мелких чиновников и помещиков средней руки, людей незнатного происхождения, но дослужившихся до дворянства. Съедаемые завистью к аристократии, они, в свою очередь, являются предметом зависти для народа, и, в общем, их положение тождественно с положением французской буржуазии перед революцией. Одинаковые причины везде вызывают одинаковые результаты.

Мужчины со мной не разговаривали и почти не обращали на меня внимания. Они едва владеют французским языком и, может быть, лишь с трудом на нем читают. Поэтому они забились в угол и говорили по-русски. Все же бремя французской беседы выпало на долю двух или трех дам. Я увидел с удивлением, что они хорошо знакомы с нашей литературой, то есть с той частью, которую пропускает в Россию полиция. Но еще больше меня поразил резкий и язвительный тон их речей. То, что скрывалось светскими людьми под маской вежливости и о чем я лишь догадывался, здесь выступало наружу. Я убедился, что русские относятся к нам иронически и неприязненно. Они нас ненавидят, как всякий подражатель того, кого он копирует. Их испытующие взгляды стараются подметить все наши недостатки. Заметив такое настроение, я решил со своей стороны не оставаться в долгу.

Сначала я счел себя обязанным извиниться за незнание русского языка и прибавил, что каждому путешественнику следовало бы изучить язык той страны, куда он направляется. На эту любезность я получил колкий ответ:

- Однако вы все-таки решились слушать, как русские коверкают французский язык, если только вы не предпочитаете путешествовать немым.

- На это-то я и жалуюсь. Если бы я умел коверкать русскую речь, вам бы не пришлось мучиться с французским языком.

- Прежде мы говорили только по-французски.

- В этом нет ничего хорошего.

- Не вам нас за это упрекать.

- Я всегда говорю правду.

- Значит, правду еще ценят во Франции?

- Не знаю, ценят ли, но думаю, что правду нужно любить без расчета.

- Любовь эта не в моде в наше время.

-В России?

- Нигде, а в особенности в стране, где всем правят газеты.

Я был того же мнения, но не хотел этого высказать, так как моя собеседница явно желала меня уколоть резкостью своих отн. тов. К счастью, случилось происшествие, прервавшее неприятны, разговор. На улице послышался шум, и все общество бросилось к окну. Оказалось, что между лодочниками вспыхнула ссора, грозившая перейти в поножовщину. Но достаточно было появиться моему инженеру на балконе, чтобы сказалось магическое действие мундира. Все моментально стихло.

- Что за чудный народ! - воскликнула дама, задавшаяся целью меня «занимать». «Бедняги», - подумал я, не склонный восхищаться чудесами, вызываемыми страхом, но предпочел не высказывать этой мысли вслух.

У вас нельзя было бы восстановить порядок с такой легкостью, - продолжала моя неутомимая противница, пронзая меня пытливым взглядом.

- Пожалуй, свобода имеет свои неприятные стороны, но мы пользуемся и ее благами.

- Какими?

- Их не могут понять в России.

- Мы обходимся без них.

- Легко обойтись без того, чего не знаешь.

Моя собеседница обиделась и резко переменила тему разговора.

- Скажите, это о вашей семье и о вас лично говорит мадам де-Жанлис в своих «Воспоминаниях Фелиси»? [95]

Я ответил утвердительно и выразил свое изумление по поводу того, что эти книги известны в Шлиссельбурге.

- Вы смешиваете нас с самоедами, - ответила дама таким злым голосом, что я поневоле сам заразился ее настроением и начал подавать реплики в соответствующем тоне.

- О нет, сударыня, но, по-моему, русские могут заниматься чем-нибудь более достойным, чем сплетни французского общества.

- Мадам де-Жанлис совсем не сплетница.

- Может быть, но те из ее сочинений, в которых она трациозно рассказывает анекдоты о своих современниках, должны, мне кажется, интересовать только французов.

- Значит, вы хотите, чтобы мы не особенно высоко ставили наших писателей?

- Я хочу, чтобы нас ценили за наши истинные заслуги.

- Но если от вас отнять ваше влияние на Европу, которое вы на нее оказали в качестве законодателей светского этикета, то что от вас останется?

Я почувствовал, что имею дело с сильным противником.

- Останутся славные страницы истории Франции, да и не только Франции, но и России, потому что ваше отечество обязано своим теперешним положением в Европе той энергии, с которой вы нам отомстили за взятие Москвы.

- Да, это верно. Вы оказали нам, хотя и против своей воли, действительно большую услугу.

- Вы, быть может, потеряли близкого человека на войне?- спросил я, думая найти источник сильнейшей неприязни к Франции, сквозившей во всех суждениях этой суровой дамы, но получил отрицательный ответ.

В таком неприятном тоне беседа продолжалась до обеда. Я пытался было навести разговор на нашу новейшую литературную школу, но увидел, что в России знают одного лишь Бальзака. Перед ним бесконечно преклоняются и довольно верно о нем судят. Почти все сочинения современных французских писателей запрещены в России, что доказывает приписываемое им влияние. Вероятно, других писателей тоже знают, ибо с таможней можно столковаться, но боятся о них говорить. Впрочем, это лишь мое предположение [96].

Наконец, после томительного ожидания, сели за стол. Хозяйка дома, верная принятой на себя роли статуи, пришла в движение единственный раз за весь день, перенеся свою особу с дивана на стул в столовой. Отсюда я убедился в существовании ног у идола, но губы и глаза его не шевельнулись. За столом царствовала изрядная натянутость, но обед был непродолжителен и показался мне довольно вкусным, за исключением супа, оригинальность которого перешла все границы. Представьте себе холодный отвар невероятно крепкого, пряного и насахаренного уксуса с плавающими в нем кусочками рыбы. Кроме этого адского кушанья да еще кислого кваса, национального русского напитка, все остальное я ел и пил с большим аппетитом, в особенности отличное бордо и шампанское.

В шесть часов вечера я распрощался с гостеприимными хозяевами ко взаимному и, нужно сознаться, нескрываемому удовольствию и направился в замок N, где меня ожидали. В N, расположенный в шести или восьми лье от Шлиссельбурга, я приехал еще засветло и провел остаток дня, гуляя по прекрасному парку, катаясь в лодке по Неве и, в особенности, наслаждаясь, тонкой беседой с дамой высшего круга.

После оказавшегося столь неудачным опыта знакомства с русской буржуазией я чувствовал особенную тягу к высшему свету со всеми его пороками.

В Петербург я возвратился после полуночи, сделав за день около тридцати шести лье по знаменитым российским дорогам, - недаром лошадиный век в России исчисляется в среднем восемью или десятью годами.