Николаевская Россия

ГЛАВА XVII

Сегодня ночью я прощался с Петербургом. Прощание - магическое слово! Оно придает неизъяснимую прелесть всему, с чем суждено расстаться. Почему Петербург никогда не казался мне таким прекрасным, как в этот вечер? Потому, что сегодня я видел его в последний раз.

В начале одиннадцатого я возвращался с островов. В этот час город имеет необычайный вид, прелесть которого трудно передать словами. Дело не в красоте линий, потому что все кругом плоско и расплывчато. Очарование - в магии туманных северных ночей, в их светлом сиянии, полном величавой поэзии.

Со стороны заката все было погружено во тьму. Город черным, словно вырезанным из бумаги силуэтом вырисовывался на белом фоне западного неба. Мерцающий свет зашедшего солнца еще долго горит на западе и освещает восточную часть города, изящные фасады которой выделяются на темном с этой стороны небе. Таким образом, на западе - город во мраке и светлое небо, на востоке - темное небо и горящие в отраженном свете здания. Этот контраст создает незабываемую картину. Медленное, едва заметное угасание света, словно борющегося с надвигающейся неумолимой темнотой, сообщает какое-то таинственное движение природе. Кажется, что едва выступающий над водами Невы город колеблется между небом и землей и готов вот-вот исчезнуть в пустоте.

Стоя посередине моста, переброшенного через Неву, я долго любовался этой красотой, стараясь запечатлеть в памяти все детали двух столь различных ликов белой петербургской ночи.

Я мысленно сравнивал Петербург с Венецией. Он менее прекрасен, но вызывает большее удивление. Оба колосса возникли благодаря страху. Но в то время как Венеция обязана своим происхождением страху, так сказать в чистом виде, ибо последние римляне бегство предпочитали смерти и плодом их ужаса явилось одно из чудес нашего времени, Петербург был воздвигнут под влиянием страха, одетого в ризы благочестия, ибо русское правительство сумело превратить послушание в догмат. Русский народ считается очень религиозным. Допустим, но что это за религия, в которой запрещено наставлять народ? В русских церквах нет проповедей. Крестные знамения - плохое доказательство благочестия. И мне кажется, что, вопреки земным поклонам и прочим проявлениям набожности, русские в своих молитвах думают больше о царе, чем о боге.

Политические верования здесь сильнее и прочнее религиозных. Единство православной церкви - лишь кажущееся. Многочисленные секты, принужденные безмолствовать из-за тонко рассчитанного молчания господствующей церкви, прокладывают себе подземные пути. Но народы немотствуют лишь до поры до времени. Рано или поздно они обретают язык, и начинаются яростные споры. Тогда подвергаются обсуждению все политические и религиозные вопросы. Настанет день, когда печать молчания будет сорвана с уст этого народа, и изумленному миру покажется, что наступило второе вавилонское столпотворение. Из религиозных разногласий возникнет некогда социальная революция в России, и революция эта будет тем страшнее, что совершится во имя религии [97].

На Волге продолжаются крестьянские бунты и жестокие усмирения [98]. Во всем видят руку польских агитаторов - рассуждение, напоминающее доводы волка у Лафонтена [99]. Свирепость, проявляемая обеими сторонами, говорит нам о том, какова будет развязка. Вероятно, наступит она не скоро: у народов, управляемых такими методами, страсти долго бурлят, прежде чем вспыхнуть. Опасность приближается с каждым часом, но кризис запаздывает, зло кажется бесконечным. Наши внуки, быть может, еще не увидят взрыва. Однако уже сегодня можно предсказать его неизбежность, не пытаясь угадать, когда именно он разразится...


 

Положительно, я никогда отсюда не уеду! Сама судьба против меня. Опять отсрочка, но на этот раз вполне законная. Я уже собирался сесть в экипаж, когда вошел один из моих друзей с письмом в руке. Он настаивал, чтобы я прочел последнее сейчас же. Боже мой, что за письмо! Оно написано княгиней Трубецкой и адресовано родственнику, который должен показать его императору. Я хотел тут же переписать его, чтобы напечатать, не изменив ни одного слова, но мне этого не позволили.

- Ведь письмо облетит тогда весь мир, - проговорил мой друг, испуганный произведенным на меня впечатлением.

- Это лучший довод за его напечатание.

- Что вы, это немыслимо! Дело ведь идет о судьбе целого ряда лиц. Письмо было мне передано под честным словом. Я могу только показать его вам и вернуть через полчаса.

Несчастная страна, где каждый иностранец представляется спасителем толпе угнетенных, потому что он олицетворяет правду, гласность и свободу для народа, лишенного всех этих благ!

Прежде чем познакомить вас с содержанием письма, нужно в двух словах рассказать одну печальную историю. Вы, конечно, знакомы с нею, но в общих, довольно неопределенных чертах, как вообще со всем, касающимся этой отдаленной и вызывающей только холодное любопытство страны. Таким равнодушным и потому жестоким любопытным был и я до приезда в Россию. Читайте же теперь и краснейте! Да, краснейте, потому что всякий, кто не протестует изо всех сил против режима, делающего возможным подобные факты, является до известной степени его соучастником и соумышленником.

Я отправил лошадей обратно под предлогом внезапного недомогания и поручил фельдъегерю сказать на почте, что выезжаю завтра. Отделавшись от услужливого шпиона, я сейчас же сел писать эти строки.

Князь Трубецкой, принимавший весьма деятельное участие в восстании 14 декабря, был приговорен к каторжным работам на четырнадцать или пятнадцать лет с последующей ссылкой на поселение в Сибирь, которая населяется таким путем колониями бывших преступников. Князь должен был отбывать срок наказания в уральских рудниках. Жена князя, принадлежащая к одному из знатнейших русских родов, решила последовать за мужем в изгнание. Никакие доводы не могли поколебать ее решения. «Это мой долг, - отвечала она, - и я его исполню. Нет на земле власти, имеющей право разлучать мужа и жену. Я разделю участь моего супруга». Благодарная женщина получила «милостивое» разрешение заживо похоронить себя вместе с мужем. Не знаю, какой остаток стыда заставил русское правительство оказать ей эту милость. Может быть, боялись друзей Трубецкой, людей влиятельных и знатных. Как ни обессилена здесь аристократия, она все же сохраняет тень независимости, и этой тени достаточно, чтобы внушить страх деспотизму. Это ужасное общество изобилует контрастами: многие говорят между собой столь же свободно, как если бы они жили во Франции. Тайная свобода утешает их в явном рабстве, составляющем стыд и несчастье их родины.

Как бы то ни было, княгиня уехала со своим мужем-каторжником и, что еще более удивительно, прибыла к месту назначения, сделав много сотен миль в телеге по невозможным дорогам. Можете себе представить, сколько страданий и лишений перенесла несчастная женщина! Но я не могу вам их описать, так как не знаю подробностей и не хочу сочинять ни слова - истинность всего этого рассказа для меня священна.

Подвиг княгини Трубецкой покажется тем более героическим, что до катастрофы супруги были довольно холодны друг к другу. В Петербурге у них не было детей, в Сибири родилось пятеро.

Как бы ни был виноват Трубецкой, царь давно бы его простил, будь он на самом деле таким великим монархом, каким хочет казаться. Но помимо того, что милосердие чуждо натуре Николая, оно представляется ему слабостью, унижающей царское достоинство. Он привык измерять свою силу страхом, который внушает, и сострадание кажется ему нарушением его кодекса политической морали. Одним словом, император Николай не смеет прощать, он осмеливается лишь наказывать.

Четырнадцать лет супруги прожили, так сказать, бок о бок с рудниками, ибо княжеские руки, как вы понимаете, плохо приспособлены к работе заступом и лопатой. Во всяком случае, он каторжник и должен жить там. Вы сейчас увидите, на что положение каторжника обрекает человека и его детей.

Правда, в Петербурге нет недостатка в патриотах, которые находят жизнь приговоренных к каторге вполне сносной и жалуются на «болтунов», преувеличивающих страдания сосланных в рудники преступников. Родственники последних, говорят эти оптимисты, могут посылать им одежду и провизию. Интересно только, какие съестные припасы выдержат перевозку на сказочных расстояниях Российской империи?

Каковы бы ни были прелести сибирской жизни, здоровье княгини Трубецкой было подорвано. Да и трудно понять, как женщина, привыкшая к роскоши большого света, могла прожить столько лет в ледяной пустыне, где термометр каждый год показывает до 40 градусов мороза. Такая температура сама по себе способна стереть с лица земли человечество. Но святая женщина хотела жить - и жила. А кроме того, у нее были другие заботы.

Прошло семь лет в изгнании, ее дети стали подрастать, и она сочла своим долгом написать одному из родственников просьбу пойти к царю и вымолить у него разрешение послать ее детей в Петербург или какой-либо другой большой город, чтобы дать им подобающее образование.

Эта просьба была повергнута к стопам монарха, и достойный потомок Ивана IV и Петра I ответил, что дети каторжника - сами каторжники и всегда будут достаточно образованны.

Получив такой ответ, осужденный, его жена, его семья хранили молчание еще семь долгих лет. За них протестовали человечество, христианская религия, униженная честь, но протестовали совсем тихо и неслышно. Ни один голос не раздался против подобной «справедливости». И только теперь, когда новое бедствие обрушилось на несчастных, опять послышался вопль из глубины пропасти.

Князь отбыл срок каторги, и «освобожденные», как принято выражаться, изгнанники должны поселиться вместе со своими детьми в одной из наиболее отдаленных местностей Сибири. Место их поселения было с умыслом избрано самим императором. Это такая глушь, что оно еще не обозначено на картах русского генерального штаба, самых точных и подробных географических картах на свете.

Положение княгини стало гораздо тягостней с тех пор, как ей «разрешили» поселиться в этом медвежьем углу. (Заметьте, что на языке угнетенных в интерпретации угнетателя разрешении считаются приказаниями.) В рудниках она могла согреться под землей, там у нее были товарищи по несчастью, немые утешители, свидетели ее героизма. Людские взоры видели и оплакивали ее мученичество, и не одно сердце при встрече с нею начинало биться сильнее. Словом, она в рудниках чувствовала себя окруженной сочувствовавшими ей людьми. Но как пробудить сострадание в медведях, как проложить себе дорогу сквозь дремучие леса, как растопить вечные льды беспредельной тундры, как защититься от невыносимого холода в жалкой лачуге? И как прожить с мужем и пятью детьми в сотне, а может быть, и больше миль от ближайшего человеческого жилья, если не считать надсмотрщика за ссыльнопоселенцами?

Мое преклонение вызывает не только покорность княгини воле провидения, но и те полные красноречия и нежности слова, которые она нашла в своем сердце и которые сломили сопротивление ее мужа, убедив его в том, что, страдая вместе с ним, она менее несчастна, чем была бы в Петербурге, где ее окружали бы все жизненные удобства, но где она была бы далеко от него. Это торжество преданности, увенчанное успехом (потому что князь в конце концов согласился), представляется мне чудом женской чуткости, силы и любви. Жертвовать собой - благородное и редкое качество, но заставить другого принять такую жертву - выше этого нет ничего на земле!

Ныне отец и мать, лишенные всякой помощи, сломленные столькими несчастиями в прошлом и мрачной неизвестностью в будущем, затерянные в пустыне, наказанные в своих ни в чем неповинных детях, не знают, как жить, чем поддерживать существование детей. Последние - каторжники от рождения, парии императорской России, без отечества, без рода, без племени. Но их нужно кормить, одевать и обувать. Разве может мать, как бы горда, как бы возвышенна душой она ни была, разве может мать допустить, чтобы плоть от плоти ее погибла? Нет, она унижается и молит о пощаде... Сильная женщина побеждена отчаявшейся матерью. Она видит, что ее дети больны, и не может им ничем помочь, у нее нет никаких

средств облегчить их страдания, вылечить их, спасти им жизнь. Отец, потрясенный горем, позволяет ей действовать так, как подсказывает сердце. И княгиня, простив жестокость первого отказа (просить о милости - значит прощать), опять шлет письмо из Сибири. Оно адресовано семье, но предназначено императору. Для того чтобы познакомить меня с этим письмом, мне и помешали уехать. Но я не жалею об отсрочке отъезда. Я никогда не читал ничего трогательнее и проше. Такие подвиги не нуждаются в словах. Княгиня пользуется своим положением героини, она лаконична даже тогда, когда дело идет о жизни ее детей. В нескольких строках она описывает свое положение без декламации, без жалоб. Она не унижается до красноречия - факты сами говорят за себя. Она кончает просьбой о единственной милости - о разрешении жить где-либо, где есть медицинская помощь, чтобы можно было достать лекарства для больных детей. Окрестности Тобольска, Иркутска или Оренбурга показались бы ей раем. В конце письма она не говорит об императоре, она забывает обо всем и думает только о своем муже. В ее словах дышит неподдельное и благородное чувство, которое одно могло бы заставить забыть самое тяжкое преступление. Но она невинна, а монарх, к которому она обращается, всемогущ, и только бог ^удит его поступки. «Я очень несчастна, - пишет она, - но если бы мне было суждено пережить все снова, я поступила бы точно так же».

Письмо княгини пришло по назначению, император его прочел: нашелся храбрый человек, осмелившийся не только от чести его к грозному монарху, но и поддержать просьбу опальной родственницы. О ней говорят с царем не иначе, как о преступнице, между тем как в любой другой стране только бы гордились родственными связями с такой жертвой супружеского героизма.

И вот после четырнадцати лет мстительного преследования - дайте мне выразить мое негодование! Ибо выбирать слова, говоря о подобных фактах, значит, предавать святое дело! Пусть русские возмущаются, если посмеют, но Европа должна узнать, что человек, называемый шестьюдесятью миллионами подданных всесильным самодержцем, унижается до мести. Да, только местью можно назвать такую расправу! Итак, спустя четырнадцать лет родственник княгини слышит из уст императора Николая, вместо всякого ответа, следующие слова: «Удивляюсь, что мне осмеливаются снова (второй раз в 15 лет!) говорить о семье, глава которой участвовал в заговоре против меня». Вы можете сомневаться в точности передачи этих слов, я сам хотел бы сомневаться, но не могу. Мне их передало лицо, которому родственник княгини только что рассказал о своей беседе с государем. Да, наконец, доказательством является и тот факт, что письмо ничем не отразилось на участи изгнанников.

Их родственники, Трубецкие, люди влиятельные и родовитые, живут в Петербурге... и бывают при дворе! Вот вам самосознание и независимость русской аристократии! В стране, где царствует произвол, страх оправдывает все. Больше того, он не остается без награды. Страх, называемый для приличия благоразумием и умеренностью, есть единственная заслуга, которая никогда не забывается. Здесь встречаются даже господа, обвиняющие княгиню Трубецкую в глупости. «Разве не может она возвратиться в Петербург одна?» - говорят они. Поистине, удар ослиным копытом! [100]

Теперь для меня нет больше сомнений и колебаний, я составил себе суждение об императоре Николае. Это человек с характером и волей - иначе он не мог бы стать тюремщиком одной трети земного шара, - но ему совершенно чуждо великодушие. То, каким образом он пользуется своей властью, доказывает это слишком ясно. Пусть бог его простит! Я же, к счастью, его больше не увижу. Я закончу свое путешествие, но не буду присутствовать при выезде двора в Кремль и больше не буду говорить об императоре. Да и что нового могу я рассказать вам о нем? Теперь вы знаете его достаточно хорошо, чтобы получить ясное представление об этой стране. Представьте лишь себе, что случаи, подобные только что рассказанному, происходят здесь постоянно, но остаются никому неизвестными. Понадобилось стечение особенно благоприятных обстоятельств, чтобы до меня дошли те факты, которыми я поделился с вами, повинуясь велениям совести.

Я соберу все заметки, написанные мною со дня приезда в Россию и не отправленные в Париж из осторожности, хорошенько запечатаю всю связку и отдам на сохранение в надежные руки (последние не так-то легко найти в Петербурге). Затем я напишу письмо, так сказать, официальное, которое пошлю завтра в Париж почтой. В этом письме все, что я здесь вижу, все лица, все учреждения будут превознесены свыше всякой меры. Из него будет явствовать, как я безгранично восхищен этой страной и всем в ней происходящим! Я уверен - вот в чем вся соль! - что и мои французские читатели, и русская полиция будут одинаково одурачены моим казенным энтузиазмом и что это и подобные ему письма, вскрытые на границе, помогут мне спокойно закончить мое путешествие.

Если же вы обо мне не услышите, знайте, что меня отправили в Сибирь. Лишь эта невольная поездка помешает мне выехать, наконец, в Москву. Мой фельдъегерь только что сообщил мне, что завтра утром почтовые лошади будут меня ждать у подъезда.